Выступившая в роли победителя в холодной войне Америка создала массу новых проблем для всего мира. В числе этих проблем не последнее место занимает идейная, связанная с вероломным отступлением победителя от принципов, которые обеспечивали ему широкую поддержку и признание. Преступление США перед современной демократией состоит в том, что они превратили ее в средство для достижения своекорыстных великодержавных целей и тем самым скомпрометировали. Когда им противостояла равная по силе держава, они говорили о новом мировом порядке, о плюрализме и полицентризме, о равноправном участии в решениях и об универсальных принципах демократии и справедливости. Но как только старая система сдержек и противовесов, связанная с биполярным устройством, рухнула, так сразу же держава, претендующая на роль мирового демократического авангарда, стала демонстрировать пещерный принцип силы, беззастенчиво попирать слабых, откровенно объявив о своих претензиях на безраздельное господство в мире. Нимало не смущаясь, она назвала зоной своих национальных интересов все постсоветское пространство, включая Украину и Кавказ.
Как пишет один из стратегов американской мировой гегемонии З. Бжезинский, "впервые в истории неевразийская держава стала не только главным арбитром в отношениях между европейскими государствами, но и самой могущественной державой мира"1.
Евразийский континент не раз в своей истории сталкивался с вызовом мировой гегемонии. Но прежние завоеватели отличались от новейшего двумя чертами. Во-первых, они не ссылались на демократические принципы, то есть не морочили голову миру. Во-вторых, они были завоевателями-автохтонами, которым предстояло разделить все издержки и неудобства того порядка, который они воздвигали на континенте. В случае американского завоевания Евразии мы имеем дело, с одной стороны, с беспрецедентным вероломством страны, которая победила не силой оружия, а силой демократических лозунгов, какие тут же и отбросила, как только дело было сделано; с другой стороны -- с двойными стандартами завоевателя, для которого Евразия -- не местожительство, о чьем качестве стоит заботиться, а всего лишь резервуар ресурсов и свалка отходов.
Нашему либеральному истэблишменту, подобно большевикам, нашедшему "главного врага" в собственной стране, а главного союзника -- за океаном, предстоит задуматься над вопросом, до сих пор публично у нас не обсуждаемым, а именно: куда теперь двигаться от "политического идеализма", так подведшего нашу доверчивую политическую элиту? Противопоставить демократическому идеализму "политический реализм" -- суровую правду политики, касающуюся вечных истин: о том, что миром правит сила, а устремлениями держав -- национальный эгоизм, что в переговоры лучше вступать, опираясь на внушительный потенциал, а не на веру в принципы, что за благопристойностью лозунгов прячутся грешные земные интересы и т. п.? Это означало бы, что мы отбрасываем парадигму прогрессизма в пользу консервативного скептицизма, который за ширмой "нового порядка" видит помыслы и поступки, старые как мир. С этих позиций великодержавное вероломство Америки, обманувшей своих замороченных демократических поклонников, выглядит банальностью, которую только доктринальная ослепленность очередного "великого учения" помешала увидеть.
В подобном подходе много правды, но, на мой взгляд, он грешит известным редукционизмом, сводящим новые случаи и прецеденты к давно известному инварианту. А самое главное в том, что эта парадигма "политического реализма" фаталистична и снимает вопрос о возможных и желательных альтернативах. В данном же случае мы имеем дело с таким вызовом зарвавшейся великодержавности, который человечество в целом и Россия в частности не может пассивно принять, и, следовательно, вопрос об альтернативах в ближайшем будущем, по всей вероятности, обострится.
В таком случае вместо рассуждения о вечных истинах силовой политики нам предстоит оценить великодержавный глобализм Америки как опаснейший мировой эксперимент и задуматься об истоках и основаниях этого эксперимента. Поэтому наряду со скептической мудростью, выносившей горькие истины о несовершенствах града земного, нам необходимо вооружиться концепцией, позволяющей по достоинству оценить, что привносят в историю инициативы, связанные с гордыней "нового человека", перекраивающего мир согласно своим амбициям.
До сих пор "новый человек" описывался и оценивался у нас в связи с большевистским тоталитарным экспериментом. Мы чуть было не поверили в то, что большевистское экспериментаторство -- последняя из авантюр нового времени, за которой последует наконец торжество мудрости и справедливости. Американский глобальный вызов многих отрезвил и создал предпосылку формирования более общей картины "фаустовской души", беспрерывно мятущейся, соблазняемой все более "эпохальными", миропотрясательными авантюрами. Оказывается, в лице двух борющихся сверхдержав противостояли друг другу не авантюра и естественность, не гуманизм и бесчеловечность, а всего лишь разные типы авантюризма, ведущего игру ва-банк. Большевистская мировая авантюра уже известна от начала до конца. Американскую мировую авантюру еще предстоит осмыслить и описать.
Ощущение авантюристичности замысла, легшего в основание Соединенных Штатов Америки, было присуще отцам-основателям новой державы. Как пишет Артур Шлезингер, "в ранний период республики доминирующей была идея о том, что Америка -- это эксперимент, предпринятый вопреки истории, чреватый риском, проблематичный по результатам"2.
И хотя сегодня самосознание Америки и адептов американского опыта в других странах питается иллюзией "естественного порядка", унаследованной от эпохи Просвещения, более продуктивный подход к американской истории открывается теорией новационного риска. Речь идет об истории страны, не имеющей глубоких культурно-исторических корней, страдающей инфантильными комплексами и инфантильным самомнением, склонной к опасному эгоцентризму. Сегодня эта страна получила в свои руки беспрецедентные возможности. Сумеет ли она достаточно благоразумно ими пользоваться, не впадая в болезненную эйфорию? Нынешние американские заявки на однополярный мир -- безраздельную планетарную гегемонию -- заставляют в этом усомниться.
В данной работе автор не ставит своей задачей анализировать новую геополитическую доктрину Америки и логику однополярности как таковую. Эти вопросы рассматривались в других публикациях3.
Предметом анализа здесь будет выступать не столько американское государство, сколько американское общество, порождающее болезни великодержавного мессианизма, гегемонизма и милитаризма.
Не геополитический, а социокультурный анализ комплексов, мешающих стабилизации американского мышления и характера, -- вот путь, открывающий новые горизонты перед политической теорией, призванной вскрыть подлежащие исправлению "изъяны субъективного" в закладываемой конструкции глобального мира.
Новый анализ социокультурного состояния и перспектив американского общества назрел ввиду нешуточных претензий США на глобальную миссию в мире, связанную с тотальной переделкой последнего по американскому образцу. Поэтому вопрос о том, что на самом деле несет Америка миру, превратился в один из ключевых вопросов современности. Наш разговор -- о комплексах гегемонистского великодержавного сознания, способного ввергнуть человечество в неслыханную катастрофу, превышающую все предыдущие. Это, в первую очередь, комплекс "нового человека", рвущего со старым миром. Мы привыкли приписывать этот комплекс большевизму. Но в том-то и состоит горькая прелесть "постлиберального" опамятования, что оно позволяет увидеть черты удивительного сходства двух борцов за мировую гегемонию. Один ушел в небытие; миру предстоит теперь задуматься о том, как избавиться от другого, оказавшегося не менее "экстравагантным". Соединенные Штаты были основаны эмигрантами. И комплекс эмигрантского сознания до сих пор пронизывает американскую политическую культуру, подпитываясь в ходе очередной эмигрантской волны. Свой прежний дом так просто не покидают. Для этого нужны особые экономические, политические или идейные основания. Эмигрантское сознание полно обиды, тоски и ненависти к прошлому, а также эйфорических надежд и жажды реванша. Это сочетание обиды и ненависти к оставленному старому миру (континенту) с верой в новую обетованную землю -- важнейший из архетипов американского сознания.
Как пишет М. Лернер: "Философия американского представления о мире такова: Америка -- это новый свет, тогда как весь остальной мир, помимо Америки, -- это старый свет... Это ставит американцев в исключительное положение людей, верных природе, что может послужить оправданием вмешательству в дела мира, равно как и основанием для изоляции Америки от мира, запутавшегося в безнадежных раздорах. Таким образом, роль Америки как нации-отшельницы и ее роль как нации-освободительницы являются родственными импульсами в американской истории и в американском сознании..."4
Итак, с одной стороны -- яростная обида на оставленную родину предков, с другой -- надежда обрести новую родину, где никакие прежние стеснения и предрассудки не помешают стремлению к успеху. Американскому сознанию, таким образом, свойственна не холодная остраненность от остального мира, а полемическая противопоставленность, которая может питать то политику жесткого изоляционизма, то -- мессианского интервенционизма.
Казалось бы, эмигранты последующих поколений могли бы избавиться от подобных комплексов и сформировать психологию укорененного народа, со спокойным достоинством относящегося к другим. Но провидению было угодно построить американскую историю как непрерывную череду эмигрантских волн, подпитывающих комплексы неукорененности "нового человека" и психологию отталкивания от старого света как от старого мира. Не случайно аналитики отмечают, что самые яростные из американских патриотов -- это иммигранты в первом-втором поколениях. Этот горячечный патриотизм питается, с одной стороны, неостывшей обидой на прошлую жизнь и прошлую родину, с другой -- стремлением к быстрому признанию на прежнем месте и демонстрациями лояльности. Нередко именно общины новых иммигрантов становятся пропагандистами американского величия и американского милитаризма: мировая мощь Америки воспринимается ими как гарантия того, что старый мир не посмеет вмешаться в их новую судьбу и карьеру.
Таким образом, с самого начала конституирование Америки как страны нового света было отмечено манихейским противостоянием остальному миру как погрязшему в грехах. Не страна, возникшая рядом с другими, а новый мир, во всем противостоящий старому, -- такова формула американского самосознания.
Конечно, история могла сложиться и по-иному. Люди, покидающие старую родину, могли нести комплекс ностальгических чувств и взволнованной памяти, что способствовало бы превращению нового континента в культурный заповедник, охраняемый от идеологического и политического браконьерства.
В некоторых случаях -- как, например, с русскими эмигрантами-старообрядцами -- это и в самом деле имело место. Но доминирующей тенденцией стала другая, связанная с известными дихотомиями естественного–искусственного. Метафизика разрыва с культурным прошлым является необходимой составляющей американского "этногенеза"; новая нация не получилась бы, если бы образующие ее группы не были готовы порвать со своим прошлым. Поэтому развенчание культурного наследия и самой культурной памяти как таковой стало обязательным идейным кредо американского "нового общества". Богатейшие культурные традиции оставленных эмигрантами стран по необходимости третируются как пережитки, от которых настоящему американцу требуется поскорей избавиться.
Так в основание американского государственного здания была заложена недвусмысленная культурофобия. На индивидуальном уровне обремененность культурными "комплексами" мешает американскому соискателю успеха добиваться своих целей, не гнушаясь средствами, которые "старые" культуры оценили бы как предосудительные. На коллективном, национально-государственном уровне эта обремененность рождала бы феномены двойного гражданства и мешала бы формированию безусловно лояльных, "стопроцентных" американцев. Позже этот прием приручения к Америке за счет разрыва с "прошлыми культурами" американские гегемонисты станут применять уже в мировом масштабе, формируя армии прозелитов из тех, кто по тем или иным основаниям оказался готов к разрыву со своими национальными культурами.
Таким образом, и американское гражданское общество, исповедующее мораль индивидуалистического успеха, и американское государство, в ходе мировых войн ХХ века подготовившееся к выполнению "мировой миссии", заражено культурофобией. На индивидуальном уровне культурная память, равно как и нравственная впечатлительность, мешают использовать те "технологии успеха", которые обещают наибольшую эффективность. Американский социал-дарвинизм с его законами естественного отбора и выживания наиболее приспособленных закономерно ведет к борьбе с культурой, заслоняющей "правду" естественного состояния и мешающей его приятию.
На коллективном (национальном) уровне культурная память находится в Америке на подозрении как препятствие для успешной ассимиляции и натурализации бывших эмигрантов (а вся Америка, в конечном счете, состоит из них). Наконец, на державном (или "сверхдержавном") уровне развенчание культурного наследия в качестве пережитков ненавистного традиционализма задано самой программой глобального мира как американоцентричного и американоподобного, что невозможно без решительного развенчания других культур как несовременных или недостаточно современных.
Отсюда становится понятной та прямо-таки большевистская энергия, с какой проводники американского "нового мира" приступили к борьбе с национальным культурным наследием в странах бывшего "второго мира" и на постсоветском пространстве.
Как человек, профессионально связанный с политологическим сообществом, могу засвидетельствовать удивительный феномен: превращение преподавателей научного коммунизма и пропагандистов советского образа жизни в пропагандистов "самой передовой" американской политической культуры и американского образа жизни. Дело не только в привычном конформизме людей, беспрекословно следующих новой установке сверху. Дело еще и в удивительном сходстве между "новым человеком" большевизма и "новым человеком" американизма: они обладают определенным единством ментальной структуры.
Большевистский "новый человек" завоевывал страну, полную "старых людей", обремененных грузом прошлой культуры и морали. Надо было всеми силами ускорить уход старого поколения, без которого в России не могла расцвести новая жизнь, полная варварского энтузиазма и идеологической "взволнованности". Тотальные чистки, голод, геноцид коллективизации и Гулага уменьшили физический объем "старого груза". К этому физическому геноциду добавился геноцид духовный: насильственное затопление старого континента культуры. Из всего прежнего наследия жрецы нового учения извлекли на свет "революционных демократов" -- несмотря на их культурную "сухоту" и бесплодие, -- а все остальное должно было быть построено на основе буквы заемного "учения". И вот на наших глазах история удивительным образом повторяется. "Чикагские мальчики", задумавшие в корне перестроить посткоммунистическую Россию, снова сетуют на культурное наследие, которое предстоит подвергнуть новой тотальной чистке. "Либеры" оказываются бульшими радикалами, чем коммунисты, ибо последних они обвиняют именно в том, что на деле они якобы оказались скрытыми традиционалистами, протаскивающими старые русские культурные и державные мифы в новой упаковке. Наши либералы также не стесняются заявлять, что "настоящая демократия" и "настоящий рынок" в России воцарятся лишь тогда, когда все старое поколение сойдет со сцены.
Нынешняя социальная и экономическая политика явно направлена на то, чтобы помочь ему уйти как можно скорее...
И снова, как и в случае с большевистской индустриализацией и коллективизацией, либеральная приватизация сопровождается неслыханной культурной чисткой. Мораль и культура, как и патриотизм и отечество, стали бранными словами новой идеологии, воюющей с национальным менталитетом. Особенность "культурной революции" либерализма по сравнению с культурной революцией большевизма заключается только в том, что тогда "новый человек" -- завоеватель и разрушитель старого мира -- должен был перейти из будущего, которое предстояло наскоро сконструировать; теперь же оказалось, что "новый человек" во всей красе и великолепии уже наличествует -- он пришел к нам из-за океана как победитель в холодной войне.
Задача либерального талмудизма по сравнению с талмудизмом марксизма-ленинизма стала и проще, и приземленнее: вместо того чтобы искать черты нового общества и нового человека в текстах "учения", их теперь предстояло узреть наяву -- в лице американского образца. Так марксистский доктринальный утопизм превратился в раболепный "реализм" копировальщиков заокеанского опыта. Политологи, вышедшие из научного коммунизма, сохранив установку на решительный и бесповоротный разрыв с проклятым прошлым, идеологическую восторженность перед светлым будущим перенесли на Америку.
Американское политическое устройство, американская политическая культура и американский образ жизни, согласно кодексам "научного либерализма", требуют не менее скрупулезного изучения и неуклонного следования, чем тексты научного коммунизма.
И здесь, и там главной мишенью оказываются "старая культура" и "старая мораль". Но теперь место большевистского комиссара занял американский комиссар -- представитель "воинствующего либерализма", с неусыпной бдительностью и неистовым пылом выискивающий и искореняющий следы старого менталитета и старой морали.
Прежде это называлось борьбой с буржуазными пережитками, теперь это называется борьбой с пережитками тоталитаризма. Таким образом, в основе и прежнего, и нового "очистительного мифа" лежит редукционистская процедура упрощения. С позиций большевистского комиссара богатейшие и разнообразнейшие пласты культуры оказывались сведенными к одной "буржуазной" составляющей. Вся старая культура ставилась на подозрение в качестве породительницы страшного исторического ублюдка -- буржуазии. Теперь вся эта культура находится под подозрением как породительница тоталитаризма.
Не случайно труд Г. Алмонда и С. Вербы "Гражданская культура" превратился в манифест современного американского культуртрегерства, насаждающего свой образец по всему миру. В этом труде вся мировая культурная традиция, по сути дела, делится на две части: американскую и неамериканскую. Из подозрения в тоталитарных поползновениях выведена только американская культура. Остальные расцениваются как более или менее обремененные микробами авторитаризма и тоталитаризма. Словом, в полном соответствии с манихейскими установками идеологического прогрессизма мир рассматривается как находящийся на марше -- от тоталитарного прошлого к американоподобному либеральному будущему. Как и водится в таких случаях, здесь различают непримиримых врагов и идеологических попутчиков. Одни подлежат устранению, другие -- классификации и отбору на возможную пригодность.
Культуры великих цивилизаций Востока и России относят к первой категории -- как подлежащие окончательной выбраковке в ходе эпохального перехода от тоталитаризма к глобальной демократии. Что касается западноевропейской культуры, то она рассматривается не в своем самодостаточном значении, а только как "попутническая" и промежуточная -- в контексте указанного глобального перехода.
Каков же критерий, позволяющий оценить и измерить степень демократической доброкачественности той или иной культуры? Анализируя новейшие манифесты американского либерализма, мы с изумлением открываем, что критерий здесь -- чисто отрицательный. Оказывается, мерой инструментальной пригодности культуры в глобальном обществе будущего является пустота -- освобожденность от прежних норм и догм, в том числе и моральных.
"Пустота" имеет в американской культуре два взаимодополняющих значения -- внутреннее и внешнее. В первом значении американец выступает как образец вольтеровского "дикаря" -- носителя естественного начала, которое в других культурах оказывается подавленным грузом традиций и моральных предрассудков. Этот стереотип американская культура унаследовала от эпохи Просвещения, которая противопоставила безнадежной "запутанности" феодальных обществ простоту естественного человека с его разумным эгоизмом. Добуржуазное общество порабощало индивида, требуя подчинения различным коллективным ритуалам и мифам. Самоуверенность просветителей и их оптимизм были связаны с их антропологией -- оценкой старого порядка как искусственного, навязанного человеку неразумно устроенным обществом. Разумное же общество здесь выступало не в качестве умозрительной и усложненной конструкции, а как возвращение к естественному порядку, в центре которого выступает естественный человек. Буржуазный разумный эгоист, покончивший с традиционными предрассудками, требующими от него жертвенности, отождествлялся с естественным человеком, а буржуазные революции выступали как реванш естественного порядка над вымученной феодальной искусственностью. Этот наивный просвещенческий миф нигде не сохранялся и не оберегался с таким тщанием, как в Америке.
Собственно, он принадлежит к конституирующим элементам нового света: эмигранты, устремившиеся сюда, чувствовали себя в роли тех самых "естественных" людей, которым мешала раскрыться сплетенная в ходе тысячелетий паутина традиций и "искусственных" кодексов. Американский континент рассматривался как культурный вакуум -- пустое пространство, которому надлежит стать ареной действия "новых людей".
Пришельцы вряд ли стали бы внимать предостережениям этнографии, которая учит, что настоящих пустот на планете не бывает (за исключением Антарктиды) -- все они на поверку оказываются ареалами той или иной культуры. Встретив американских аборигенов, белые пришельцы восприняли их не в качестве законных хозяев континента, с которыми предстояло вступить в диалог, а как досадный балласт, мешающий воздвигать здание новой цивилизации. Аборигены не вписывались в контекст "американской" мечты, где "новому человеку" мир открывается как "чистая доска", на которой он без помехи начертает свои проекты. Поэтому краснокожие были уничтожены вместе со своей самобытной культурой, и пространство континента было приведено в соответствие с искомым образом "чистой доски".
Таким образом, демографическая и культурная катастрофа, постигшая туземное население, была связана с философией "пустого" пространства, ни к чему не обязывающего пришедшего "нового человека". В глобальную эпоху подобная катастрофа может принять глобальный характер. За либеральной идеологемой "открытого общества", вчера еще выступавшего как синоним социума, свободного от тоталитарных ограничений, сегодня все отчетливее вырисовывается старый американский архетип, требующий очищения окружающего мирового пространства для того, чтобы американский "новый человек" смог беспрепятственно осуществить свою планетарную миссию. Отношение современной Америки -- победителя в холодной войне к другим культурам все откровеннее сближается с тем отношением, которое первопроходцы-флибустьеры продемонстрировали применительно к туземной культуре американских индейцев. Лозунг "всемирной либерализации" и "американского века" означает полное раскрепощение американского архетипа, связанного с закланием старых культур во имя торжества янки как нового человека. Под влиянием американоцентричного либерализма статус древних культур на всех континентах непрерывно занижается и все они ставятся под подозрение в качестве помехи наступающей экономической и политической революции, которую несет миру американский авангард. Борьба "экономики с антиэкономикой" как кредо данной революции означает растущее обесценение культурного наследия и культурных ценностей по сравнению с материальными ресурсами. Народы -- носители устаревших культур в силу исторической случайности оказались владельцами природных богатств, которыми они не умеют правильно распорядиться.
Так "антитоталитарная" критика чужих культур раскрывает свои подтексты, связанные с планетарным перераспределением ресурсов в пользу "победителя".
Как известно, "американская мечта" неразрывно связана с образом "отодвигаемого франтира" -- границы на западе США, где вплоть до 90-х годов прошлого века еще сохранялись незанятые земли. Именно здесь можно было все начать сначала, перерешить свою судьбу, освободиться от прежних пут. Принято считать, что капитализм в его развитой, индустриальной стадии подчиняется модели интенсивного развития, не нуждающегося в пространственных расширениях. История Соединенных Штатов это опровергает. Уже отцы-основатели США мыслили имперскими категориями. "К 1783 году Вашингтон уже назвал новорожденную республику "поднимающейся империей". "Расширять сферу" призывал и Мэдисон в 10-м номере "Федералиста"; в 14-м номере он говорил о "расширенной в своих пределах республике" как о "единой великой, уважаемой и процветающей империи""5.
Сегодня стандарты нового "великого учения" обязывают отождествлять захватническую политику с тоталитарными режимами. Пример США убеждает в обратном: эта республика изначально осознавала свою имперскую роль в качестве "нового Рима". Территориальная экспансия является условием, без которого американская достижительная мораль теряет свои основания. Не случайно окончание заселения свободных земель на западном побережье совпало с решительным поворотом Америки к империализму, первой акцией которого стала война с Испанией и установление протектората над Филиппинами, Гавайями и Кубой.
Тогда же была провозглашена политика "открытых дверей", обязывающая более слабые государства открываться перед американской торгово-экономической экспансией. В политике "открытых дверей" уже угадываются черты современной доктрины "глобального мира", главным компонентом которой сегодня является теория "ограниченного суверенитета". Таким образом, свою войну с суверенитетом более слабых стран США ведут уже около ста лет. Идеологическим обеспечением этой войны является компрометация чужих режимов в качестве авторитарных, тоталитарных, традиционалистских -- словом, гуманитарно не полноценных.
Мы помним, что свое вмешательство в дела других стран СССР обосновывал с помощью доктрины пролетарского интернационализма. Пролетарии не имеют отечества -- в местах проживания их угнетают буржуазные правители -- следовательно, подлинное отечество пролетарии любой национальности имеют в лице СССР как великого пролетарского государства.
Американская глобальная доктрина в стратегическом смысле аналогична советской. Только здесь уже не классовая принадлежность противопоставляется национальной лояльности и патриотизму, а сама природа "естественного человека". "Естественный человек" всюду одинаков -- он олицетворяет натуралистическую антропологию "разумного эгоизма", противостоящую национальной культурной и исторической традиции. И поскольку возникшие на пустом месте Соединенные Штаты Америки являют собой чистое воплощение "естественного человека", то они становятся родиной всех "разумных эгоистов", где бы они ни проживали. Все политические режимы, кроме американского, признаются вымученными и искусственными, ибо требуют от своих граждан подчинения индивидуальных интересов общему благу и других видов жертвенности, которые претят "разумному эгоисту". Америка же в своем обращении к чужим "разумным эгоистам" призывает идти по пути наименьшего сопротивления -- то есть не препятствовать ее нажиму и не поддерживать местный "национал-патриотизм" своих государств. Отсюда -- пропаганда против обязательной воинской службы, патриотизма, культа национальных интересов и других проявлений "традиционалистского сознания".
Природный эгоизм "естественного человека" понимается в энтропийном смысле -- как бунт природы против культуры и игра на понижение, ведущая к наиболее "вероятному состоянию".
Мы в России уже вполне убедились в том, каким может быть это наиболее вероятное состояние, связанное с реваншем "природного начала" над социальным и культурным.
Процесс американизации мира означает ослабление цивилизационных скреп в пользу самых низменных стихий, на укрощение которых было потрачено столько культурных усилий.
Возникает вопрос: в самом ли деле в Америке верят в конструктивные возможности беспримерного "природного эгоизма", или речь идет о тактике двойного стандарта: спровоцировать бунт природного эгоизма в чужих культурах, одновременно оставляя за собой право ограничивать его у себя дома нормами гражданской лояльности? Здесь мы подходим к вопросу о природе американского тоталитаризма и о его отличии от советского.
Советский тоталитаризм основывался на жертвенной морали. Если мы рассмотрим отношения тоталитарного центра с периферией в рамках советской социалистической модели, то увидим, что догматическая строгость и жертвенность достигают максимальных значений в центре и постепенно ослабляются на периферии.
Так, в рамках СССР государство- образующим этносом были русские -- от них и требовалась максимальная жертвенность. Это касалось не только экстремальных случаев -- войны, осады, недородов и голода, -- но и повседневности. Известно, что в СССР в качестве экономических доноров выступали преимущественно российские регионы, уровень жизни в которых был ниже, чем во многих "национальных окраинах". Эта же логика распространялась на отношения СССР с державами-сателлитами. В странах Восточной Европы доктринальная строгость учения заметно ослабевала, что сказывалось на таких компромиссах, как смешанный характер экономики, отсутствие сплошной коллективизации в аграрном секторе, рудименты многопартийности в политике и т. п.
Этот "закон обратной пропорциональности" между близостью к имперскому центру и уменьшением дозволенных благ и свобод, возможно, повлиял на то, что руководимая "демократами" Россия оказалась инициатором развала СССР, первой из него выйдя под предлогом освобождения от имперского бремени.
Совершенно другую логику мы наблюдали в рамках американской империи. Здесь действует восходящая к древнему Риму парадигма "привилегированного центра": гражданин США, как некогда римский гражданин, обладает преимущественным правом в сравнении с гражданами стран-сателлитов. Точно так же внутри страны образующий этнос -- англосаксы -- длительное время, вплоть до программы "великого общества" Кеннеди–Джонсона, даже на формальном уровне пользовались общеизвестными привилегиями.
В этой связи возникает решающий вопрос: чем выступает для остального мира процесс внутренней демократизации и процветания Америки: игрой с нейтральным результатом, с положительной суммой или -- с отрицательной суммой? Не покупаются ли выигрыши Америки ценой соответствующего проигрыша других народов и континентов? Варианты ответа на этот вопрос прямо затрагивают статус той общественной формации, с которой США отождествляют себя и которую они сегодня усиленно навязывают всему миру.
Причем в данном случае под формацией я имею в виду не столько социально-экономическое устройство, основанное на частном предпринимательстве, сколько культурно-антропологическое понятие, характеризующее доминирующий человеческий тип. Америка все положила на одну чашу весов; этой чашей является индивидуалистическая мораль безграничного успеха. Реализация основных принципов этой морали, воплощающих "американскую мечту", имеет два ограничения. Об одном из них давно предупреждали нравственно чуткие аналитики как из консервативного, так и из левого лагеря. Речь идет о нравственных ограничениях, которые безграничный индивидуалистический эгоизм отнюдь не намерен терпеть. Между двумя моделями: обществом, подчиненным нравственным нормам, и обществом, где действует закон джунглей, -- он непременно выберет последнюю модель, обрекая цивилизацию на поражение перед варварством. Второе ограничение было осознано совсем недавно, и связано оно с открытием экологических "пределов роста". Пределы роста лишают прогресс важнейшей демократической легитимации, связанной с тем, что он призван служить всем. Перед лицом указанных пределов американская модель "общества массового благосостояния" выступает уже не как универсальная, а, напротив, как исключительная. Вопрос в том, готова ли Америка отказаться от своей социокультурной доминанты -- "американской мечты" о безграничном успехе, ждущем каждого американца в условиях, когда эта мечта из демократически-универсальной превращается в мечту "избранного народа"? Как пишет И. Валлерстайн, "по мере того как мы будем уходить от ущемления прав внутри государства, под угрозой окажется равноправие на мировом уровне. Возможно, что впервые в истории Америка перестанет быть полурабской и полусвободной. В то же время весь остальной мир окажется в еще более выраженной форме поделен на свободную и рабскую половины. Если с 1945 по 1990 год для поддержания высокого уровня дохода 10 процентов нашего населения нам приходилось усиливать эксплуатацию других 50 процентов, вообразите, что понадобится для поддержания 90 процентов нашего населения на довольно высоком уровне дохода! Потребуется еще большая эксплуатация, и это наверняка будет эксплуатация народов "третьего мира""6.
Итак, "пределы роста" открывают нам нечто совершенно неожиданное с точки зрения стандартов либерально-демократического мышления. Именно: чтобы оставаться внутри себя демократически открытым и процветающим обществом, подтверждающим ожидания морали успеха, США неизбежно предстоит превратиться в завоевательное империалистическое общество, готовое прибрать к рукам ресурсы остального мира, а сопротивление последнего подавить силой. Это возвращает историю Запада к старой модели императорского Рима, который мог выполнять обещания перед своим плебсом и гасить его недовольство только путем новых имперских захватов и переделов мира. Именно поэтому окончание холодной войны вместо того, чтобы стать основанием демилитаризации Америки и отказа от силовых методов в политике, стало отправной точкой глобального проекта овладения миром.
В данном случае мы задаемся вопросом: какие внутренние изменения предстоит претерпеть американскому обществу, превращающемуся в милитаристское "общество на марше"? Вся привычная либерально-демократическая риторика о представительной демократии, разделении властей, плюрализме и уважении прав меньшинства сегодня только скрывает эти новые реальности, касающиеся как внутренней эволюции Америки, так и судеб остального мира, поставленного перед дилеммой: или капитулировать, или мобилизоваться для сопротивления.
О "демократическом потенциале" Америки современная либеральная пропаганда сказала предостаточно. Пора поговорить о ее глобальном милитаристском потенциале, об истоках и основаниях ее нынешнего наступления на мир, предпринятого под знаком "однополярности".
Во-первых, никуда не делся потенциал расовой ненависти и нетерпимости, в свое время мобилизованный сначала для очищения американского континента от краснокожих, а затем -- для поддержания дисциплины среди негров и других находящихся на подозрении этнических меньшинств. Теперь этот потенциал, кажется, решено обратить вовне -- на реализацию глобальной миссии Америки в мире, "вся беда которого в том, что в нем так много иностранцев", а точнее -- народов с "неправильным менталитетом". Этот прием вытеснения агрессивного социокультурного потенциала во внешнюю среду принадлежит к очень старым, описанным культурными антропологами способам внутренней стабилизации пассионарного социума.
Во-вторых, "общество на марше" не может позволить себе роскошь критической рефлексии и внутренних сомнений. Кодекс строителя однополярного мира предполагает нерассуждающую веру в безусловное превосходство Америки над всеми остальными обществами и ее право "воспитывать" мир.
Соответствующий комплекс превосходства и мессианского призвания не нов в истории Америки: он относится к числу образующих факторов этой новой цивилизации. "Я всегда с почтительным изумлением размышляю о заселении Америки, -- писал Джон Адамс в 1765 году, -- как о начале великого плана и промысла Всевышнего, имеющего целью просвещение и освобождение порабощенной части человечества"7.
Американские литературные классики разделяли этот энтузиазм политических классиков. "Мы, американцы, -- писал юный Герман Мелвилл, -- особые, избранные люди, мы -- Израиль нашего времени; мы несем ковчег свобод миру... Бог предопределил, а человечество ожидает, что мы свершим нечто великое... Остальные нации должны вскоре оказаться позади нас..."8
Сегодня тем, кто с такой настойчивостью изобличает архаичный комплекс мессианства в русской политической культуре, нашедший отражение в формуле "Москва -- третий Рим", полезно было бы иногда вспоминать о том, что мессианистские притязания отнюдь не являются монополией российского традиционалистского сознания. Современный мессианизм связан не с воспоминаниями о золотом веке, а с культом современности, вступающей в "последний бой" со всеми мировыми пережитками. Американский милитаризм, в отличие от милитаризма традиционного, выступает не столько в этатистской форме, сколько в повседневных проявлениях имперского гражданского общества, в чем-то напоминающего древнеримское.
Социал-дарвинистские джунгли, где освобожденные от моральных предрассудков "джентльмены удачи" непрерывно ведут свою "войну всех против всех", порождают милитаристскую гражданскую психологию. Подобное перераспределение милитаристской энергии с государственного уровня, где она находит концентрированное выражение в профессиональных установках военной касты и примыкающих к ней групп, на гражданский уровень милитаризованной повседневности мы сегодня наблюдаем в России.
Те, кого так шокировала воинственная брутальность тоталитарного государства, теперь то и дело сталкиваются с этой брутальностью на улицах, ставших опасными для жизни, в учреждениях, в производственной сфере -- везде, где социальное начало потеснено в пользу "прав сильного". Не случайно главенствующими персонажами современного "демократического" массового искусства стали мафиози и полицейский, ведущие полную жестокостей вооруженную войну друг с другом.
В таком обществе в роли главного отступника и объекта всеобщего презрения выступает "слабак", "недотепа", приверженец старой социальной морали, связанной с христианской традицией сострадательности и участия. Это общество исповедует новую "мораль господ", напоминающую антихристианские интенции ницшеанства.
Но если в России эта мораль заведомо обречена оставаться кредом внезапно обогатившегося меньшинства, готового силой защищать свои привилегии от возможного бунта голодающей "черни", то в современной Америке этот проект "нового сверхчеловека" адресован большинству -- нации, соблазненной идеей избранности.
Среди этого избранного для мирового господства народа и философствующий скептик, и романтический поэт с печальными глазами оказываются столь же неуместными, как в тоталитарной утопии Платона, изгнавшего поэтов и драматургов из своего идеального государства. Языческий культ тела, отраженный в массовом пристрастии к джазу и к спорту, обязательный оптимизм, запрет на интравертную самоуглубленность, отвращающую от внешнего активизма и погони за успехом, подозрительное отношение к социальной сострадательности и к социальной политике, плодящей слабых и неприспособленных, -- вот черты гражданского милитаризма, резко усилившегося в американском обществе после неоконсервативного переворота 80-х годов.
В Америке издавна республиканская идея, связанная с "демократией свободы" и культом индивидуалистической самореализации, преобладала над демократической идеей, связанной с "демократией равенства" и заботой о социально незащищенных. Ибо незащищенные и неприспособленные всегда рассматривались как отягощающий балласт общества, находящегося на марше и претендующего на избранность. Если европейские континентальные утопии имели в виду новый строй, в котором бедные возьмут реванш над богатыми, то американская утопия скорее ориентируется на новый народ, в конечном счете выдавивший из себя всех незадачливых и неприспособленных, образующих социальную базу государственного патернализма. Американский конституционализм, как и американская политическая культура в целом, опирается на постулаты естественного права. Но уже Платон сформулировал постулат этого права в духе внутреннего расизма: "сильный повелевает слабым и стоит выше слабого" (диалог "Горгий", 483).
Доминирование фарисейского законничества, охраняющего право собственности как право сильного, над духом благодати, осеняющей всех нищих духом, своеобразным образом отделяет американское общество от христианской традиции. Неверующие в Америке больше напоминают "веселящихся телом" язычников, чем интеллектуальных вольнодумцев и скептиков; что касается верующих, их менталитет больше тяготеет к ветхозаветной нетерпимости и морали избранного народа, чем к новозаветному универсализму, предпочитающему христианское смирение и покаяние духу первородства и избранничества. Это тонко подметил признанный бытописатель Америки М. Лернер: "Как почитатели Библии, американцы усвоили многие предрассудки древнееврейского общества, из которого вышли иудаизм и христианство"9.
Господствующий духовный кодекс Америки создан на базе диалога протестантизма (преимущественно в кальвинистской версии) с иудаизмом. Этот духовный "консорциум" протестантизма и иудаизма образует основу консервативно-охранительного комплекса в Америке, тогда как третья конфессия -- католицизм -- чаще питает критический дух реформаторства (напомним, что братья Кеннеди вышли из католической семьи ирландских переселенцев). Однако в эпоху однополярного мира, в котором Америка, кажется, окончательно отвергает демократический универсализм и идеал общечеловеческого будущего в пользу "проекта для избранных" ("золотой миллиард" во главе с США), задачи консервативного охранительства обретают милитаристскую направленность. В той мере, в какой Америка решается разрушать чужие цивилизационные синтезы и чужие суверенитеты, превращая соответствующие пространства в царство нищеты, анархии и беспредела, ей следует ожидать неслыханного наплыва эмигрантов, спешно покидающих свое национальное пепелище. Таким образом, ей придется, с одной стороны, превращаться в страну-крепость, защищающуюся от наплыва отчаявшихся "варваров", с другой -- возродить расовую селекционистскую практику, направленную на отделение граждански признанных от непризнанных париев и изгоев, которым уготовлена участь новых рабов. Об этом предупреждает уже упомянутый И. Валлерстайн: "Оказавшись не в состоянии остановить иммиграционный наплыв, она (Америка. -- А. П.), быть может, примется за строительство дамбы между правами граждан и правами тех людей, которые не имеют гражданства. В мгновение ока Америка может оказаться в ситуации, когда нижние 30, даже 50 процентов ее рабочих не будут полноправными гражданами, следовательно, будут лишены избирательных прав и надежного доступа к социальной помощи. Случись это, нам придется перевести часы на 150--200 лет назад"10.
Здесь мы можем себе позволить некоторые предварительные выводы. То, что благонамеренная социалистическая "демократия равенства" способна порождать тоталитаризм, вытекает из опыта "реального социализма", критика которого придала второе дыхание анемичному либерализму. Но теперь, на опыте складывающегося однополярного мира, мы убеждаемся, что и либеральная "демократия свободы" способна порождать свою версию тоталитаризма. То, что мы еще так недавно принимали за борьбу демократии и тоталитаризма, на поверку оказалось борьбой двух разных типов тоталитаризма, причем уже закрадывается подозрение, что победивший тип окажется омерзительнее недавно ушедшего.
Один демонстрировал черты классовой катакомбной нетерпимости, преследуя сильных и преуспевающих, другой демонстрирует черты новой расовой нетерпимости, санкционируя новую социальную сегрегацию и более или менее скрытый геноцид, направленный против всех неприспособленных.
Мы долго думали, что фашистский социал-дарвинизм и расизм -- это случайная девиация западной цивилизации, связанная с заранее обреченным бунтом архаичного континентального начала, олицетворяемого Германией, против атлантической доминанты, воплощаемой англо-американским миром. Сегодня социал-дарвинистский принцип мировой расы "избранных", противостоящей криминальной массе "недочеловеков", кажется, утверждается в самом центре победоносного атлантизма, охваченного эйфорией однополярности.
Проблема в том, как уйти от этой удручающей дилеммы, от выбора между "подпольным человеком" Ф. Достоевского и "белокурой бестией" Ф. Ницше.
Обратимся теперь к комплексу экономикоцентризма, заново подтвержденному и укрепленному чикагской школой в Америке. Сегодня в политической жизни воспроизводится одна и та же модель: преступные правители находят себе алиби в том, что они -- борцы с тоталитаризмом, и все изъяны своего правления объясняют издержками этой борьбы. Так вела себя команда Ельцина в России, точно так же ведет себя американская команда победителей в холодной войне на мировой арене. Любая критика их действий ставится на подозрение как пособничество поверженному, но все еще опасному тоталитаризму. Есть смысл поэтому дать более общее определение тоталитаризма, не привязывая его только к ушедшей коммунистической форме. Сделать это -- значит оживить усыпленную либеральной пропагандой критическую способность суждения, которая тем и хороша, что адресуется к современности со всеми ее изъянами, вместо того чтобы пинать мертвецов.
Итак, какие черты образуют структуру тоталитарного комплекса?
Во-первых, тоталитарная структура не признает законную оппозицию, претендуя на монополию власти и монополию истины.
Во-вторых, она отрицает принцип разделения власти, не признавая никаких сдержек и противовесов.
В-третьих, тоталитарная власть, не довольствуясь одним механическим повиновением подданных, требует от них энтузиазма. Ей мало контролировать поведение -- она желает контролировать помыслы граждан, требуя от них безусловной, экзальтированной веры.
Существует ли в современной Америке такой тип власти? Да, монстр, обладающий подобными признаками, в самом деле есть, и он властвует -- полно и безраздельно. Речь идет об экономической власти.
Наряду с делением на исполнительную, законодательную и судебную власть, осуществленным в новое время на Западе, существует более древнее и глубокое деление, касающееся трех основных типов общественной практики: экономической, политической и духовной. В древних деспотиях Востока государство выступало и как политический вседержитель, и как монопольный собственник, и как авторитарный духовный наставник общества. Именно эту модель в превращенных формах возродил большевизм. Как писал в этой связи О. Мандельштам, "в жилах нашего столетия течет тяжелая кровь чрезвычайно отдаленных монументальных культур -- может быть, египетской и ассирийской...".
Но мы рискуем стать бессловесной жертвой нового тоталитаризма, если поверим, что азиатский способ производства и феномен власти-собственности -- единственно возможная форма тоталитарного синкретизма. Сегодня миру угрожает опасность нового тоталитаризма, проникающего во все поры общественной жизни, все подминающего и развращающего. Победивший либерализм на самом деле освободил не общество от рецидивов азиатской тоталитарной архаики, а освободил экономическую власть от сдержек и противовесов со стороны других типов власти --политической и духовной.
Те, кто призывал во имя экономической свободы и либеральных ценностей демонстрировать социальное государство, равно как и все препоны бизнесу, идущие от морали и культуры, вскормили тем самым нового тоталитарного монстра, готового пожрать общество.
Сегодня этот монстр попирает все установления, божеские и человеческие, смеется над законом и моралью, разрушает сами основы цивилизации, демонстрируя беспредел во всем.
Своевременно распознать этого зверя нам мешает литературная традиция, которая учила нас видеть в буржуазном предпринимателе политически безобидного торгаша, достойного осуждения по моральным и эстетическим соображениям, последовательно антиромантичного, но не страдающего чрезмерным честолюбием и властолюбием. В презренном Гобсеке, в укромном месте шелестящем своими купюрами, трудно было разглядеть черты нового тоталитарного типа. А все дело в том, что буржуа старого света с самого начала были поставлены в условия, соответствующие принципу сдержек и противовесов. Им противостояла мощная феодально-аристократическая традиция, которая, даже утратив собственное политическое влияние на общество, продолжала оказывать духовное, литературное влияние. Им, далее, противостояла народная традиция, в том числе и народная "смеховая культура" (М. Бахтин), чуждая педантичной торгашеской расчетливости. Наконец, им противостоял новый клир пострелигиозной эпохи -- левая интеллигенция, зачаровавшая общество своими мироустроительными мифами.
Ничего этого не было в Америке. Здесь буржуа застал "пустое пространство", которое он намерен был организовать целиком по собственному усмотрению. Еще В. Зомбарт говорил о двух ипостасях буржуа: с одной стороны -- в этом типе проглядывает методическая расчетливость накопительства, чуждая дионисийским стихиям и радостям человеческой жизни, с другой -- черты авантюриста, азартного игрока, пирата и рэкетира. Между старым и новым светом произошло нечто вроде культурного разделения труда: буржуа-скопидом остался в старом свете, буржуа-авантюрист устремился за океан, где ему никто не мешал развернуться во всю ширь.
Идейное и культурное противостояние между Америкой и Европой -- это в значительной мере противостояние буржуазного авантюристического типа той системе сдержек и противовесов, которая угрожала ему политическим и моральным остракизмом. Главный вопрос нового времени состоял в том, будет ли власть новой экономической элиты безраздельной, тоталитарной, или ее удастся умерить во имя социальных и культурных приоритетов. У нас сегодня с подачи американских "учителей демократии" приписывают частной собственности и рынку черты марксистского "базиса", который, как известно, полностью и всецело определяет характер надстройки, отдельно не стоящей внимания.
Однако в Европе давно известно, что между буржуазным обществом и демократическим обществом есть противоречие, которое Запад так и не сумел разрешить. Речь идет в первую очередь о противоречии между авторитарной системой предприятия и демократической политической системой. Политическая демократическая система предполагает суверенитет народа, свободно выбирающего и смещающего правителей и участвующего в принятии важнейших решений. Но на капиталистическом предприятии персонал не выбирает руководство и, как правило, не участвует в решениях. Иными словами, здесь победила монополия экономической власти собственника. Эта монополия тщательно охраняется либеральной традицией, категорически осуждающей вмешательство государства и других коллективных инстанций в экономическую жизнь.
Сегодня этот принцип невмешательства освящен авторитетом нового "великого учения" (чикагской школой) и олицетворяет победу либерализма над тоталитаризмом.
И никто не задумывается над тем, что на самом деле мы здесь перешли от одного типа тоталитаризма к другому -- от монополии политической (партийной) власти к монополии экономической власти беззастенчивых олигархов. Если бы наши реформаторы были самостоятельны в суждениях и в самом деле озабочены борьбой с тоталитаризмом, они, вместо того чтобы заменять партийную монополию монополией олигархов, позаботились бы о системе сдержек и противовесов.
Сегодня главным аргументом в пользу монополии экономической власти является экономическая эффективность. Монополия частной собственности и невмешательство социальных инстанций, внешних (вне предприятия) и внутренних (на самом предприятии), считается гарантией экономически рационального поведения, ориентированного на максимально возможную прибыль.
Даже если бы это и в самом деле было так, то и тогда, предоставив экономической элите права безраздельного господства, мы вряд ли поступили бы мудро и рационально. Даже если признать, что авторитарный частный собственник способен платить рабочим больше, чем на государственных и кооперативных предприятиях, мы не должны упускать из виду критерии качества жизни (качественное "быть" в противовес количественному "иметь"). Если авторитарный частный собственник не допускает участия персонала в решениях, он тем самым бросает вызов большой демократической традиции, связанной с ценностями человеческой автономии, самореализации и достоинства. Если при этом он еще и изгнал с предприятия женские, молодежные и другие организации, воплощающие принцип социальной защиты, то он тем самым перечеркнул статус предприятия как современного социального института, отбросив общество к архаике отношений раба и господина. Если демократия не тестируется опытом повседневности, ставшей авторитарной и тоталитарной, и сводится к праву раз в четыре или пять лет отдавать свой голос далекому кандидату, то это сомнительная демократия.
Надо прямо сказать: сегодня именно из Америки пришла и накрыла мир так называемая неоконсервативная волна, связанная с ликвидацией социальных сдержек и противовесов, способных смягчить, образумить и подчинить гуманным общественным целям экономическую власть олигархии. Повсюду "чикагские мальчики" с комиссарской решительностью производят свои чистки и погромы, преследуя цель обеспечить полную и безраздельную власть олигархии, освободив ее от всякого политического, социального и морального давления.
В США эта монополия экономической власти олигархии была достигнута в ходе гражданской войны и победы Севера над Югом. Во многом издержки этой "победы над рабством" напоминают современные российские издержки "победы над тоталитаризмом".
Победителем оказалась не нация Джефферсона и Франклина, полная демократического воодушевления и достоинства, а беззастенчивый махинатор и комбинатор янки, готовый любую оппозицию ему связывать с кознями южного плантаторства и с давлением рабовладельческого менталитета. Янки спекулянт и махинатор использовал энергетику гражданской войны, с ее ненавистью и нетерпимостью, для того, чтобы максимально ослабить и дискредитировать всех своих общественных оппонентов, среди которых были отнюдь не только южные плантаторы. Обстановка развязанной гражданской войны позволила наделить экстатическими значениями и манихейским смыслом все понятия, относящиеся к статусу и прерогативам торгово-промышленной и финансовой олигархии. Не будь гражданской войны, идеологам олигархии никогда бы не удалось защиту своих прерогатив торгаша и финансового воротилы выставить в демократическом свете и придать ей пыл священной борьбы со злом. Только в обстановке гражданской войны борьба за монопольно-тоталитарный характер власти олигархов обрела шансы на успех. Подобно тому как у нас любая критика ельцинского режима со всей его безудержной коррупцией и злоупотреблениями с порога отвергалась как коммунистическая, в Америке 70--80-х годов прошлого века любая критика олигархического режима ставилась под подозрение как рецидив "плантаторского мышления".
Америке удалось придать прозаическому по меркам старого света понятию собственности манихейскую энергетику, пафос и экстаз. Именно в таком облачении это понятие пришло в посткоммунистическую Россию, понизив в статусе другие понятия, относящиеся к социальным и моральным измерениям общественной жизни.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Бжезинский З. Великая шахматная доска. М.: Международные отношения. 1998. с.11.
2. Шлезингер А. М. Циклы американской истории. М.: Прогресс, 1992. С. 22.
3. Среди последних: Панарин А. С. Глобальное политическое прогнозирование в условиях стратегической нестабильности. М.: УРСС, 1999; он же. Российская альтернатива. Нью-Йорк: The Edwin Mellen Press, 1999.
4. Лернер М. Развитие цивилизации в Америке. М.: Радуга, 1992. Т. 2. С. 456.
5. Шлезингер А. М. Указ. соч. С. 188.
6. Валлерстайн И. Америка и мир: сегодня, вчера и завтра//Свободная мысль. 1995. № 4. С. 75.
7. Лернер М. Развитие цивилизации в Америке. Т. 2. С. 428.
8. Цит. по: Шлезингер А. М. Указ. соч. С. 31.
9. Лернер М. Указ. соч. Т. 2. С. 199.
10. Валлерстайн И. Указ. соч. С. 76.